Вконтакте Facebook Twitter Лента RSS

Берджесс заводной. Смотреть что такое "Заводной апельсин" в других словарях. О книге «Заводной апельсин» Энтони Бёрджесс

Энтони Бёрджесс

Заводной апельсин

Anthony Burgess

A CLOCKWORK ORANGE


© The Estate of Anthony Burgess, 2011

© Перевод. В. Бошняк, 2011

© Издание на русском языке AST Publishers, 2015

Часть первая

– Ну, что же теперь, а?

Компания такая: я, то есть Алекс, и три моих druga, то есть Пит, Джорджик и Тём, причем Тём был и в самом деле парень темный, в смысле glupyi, а сидели мы в молочном баре «Korova», шевеля mozgoi насчет того, куда бы убить вечер – подлый такой, холодный и сумрачный зимний вечер, хотя и сухой. Молочный бар «Korova» – это было zavedenije, где давали «молоко-плюс», хотя вы-то, бллин, небось уже и запамятовали, что это было за zavedenije: конечно, нынче ведь все так скоро меняется, забывается прямо на глазах, всем plevatt, даже газет нынче толком никто не читает. В общем, подавали там «молоко-плюс» – то есть молоко плюс кое-какая добавка. Разрешения на торговлю спиртным у них не было, но против того, чтобы подмешивать кое-что из новых shtutshek в доброе старое молоко, закона еще не было, и можно было pitt его с велосетом, дренкромом, а то и еще кое с чем из shtutshek, от которых идет тихий baldiozh и ты минут пятнадцать чувствуешь, что сам господь бог со всем его святым воинством сидит у тебя в левом ботинке, а сквозь mozg проскакивают искры и фейерверки. Еще можно было pitt «молоко с ножами», как это у нас называлось, от него шел tortsh и хотелось dratsing, хотелось gasitt кого-нибудь по полной программе, одного всей kodloi, а в тот вечер, с которого я начал свой рассказ, мы как раз это самое и пили.

Заводной апельсин - самый известный роман Энтони Берджеса, его влияние на литературную, музыкальную и визуальную культуру было обширным. Роман связан с конфликтом между индивидом и государством, наказанием молодых преступников и возможностью или иным способом выкупа. Лингвистическая оригинальность книги и моральные вопросы, которые она поднимает, сейчас актуальны, как они когда-либо были. Этот ресурс нацелен на изучение актуальности «Заводной апельсин» и предоставление ценной информации из архива всем, кто интересуется более подробным описанием текста.

Карманы у нас ломились от babok, а стало быть, к тому, чтобы сделать в переулке toltshok какому-нибудь старому hanyge, obtriasti его и смотреть, как он плавает в луже крови, пока мы подсчитываем добычу и делим ее на четверых, ничто нас в общем-то особенно не понуждало, как ничто не понуждало и к тому, чтобы делать krasting в лавке у какой-нибудь трясущейся старой ptitsy, а потом rvatt kogti с содержимым кассы. Однако недаром говорится, что деньги – это еще не все.

Он опирается на коллекции Международного фонда Энтони Берджесса, вникающего в архивы и использования различных средств массовой информации, чтобы рассказать историю о романе и его наследии. Позже Берджесс попытался дистанцироваться от «высокоцветного и откровенного» фильма Кубрика и выразил разочарование в том, что его запомнят за эту «очень незначительную работу», когда были другие романы, которые он ценил более высоко. Но он никогда не прекращал писать о книге, давал интервью об этом, защищал ее, иногда отказывался от нее.

Заводной апельсин продолжал гаснуть в воображении Берджесса до конца его жизни. Берджесс начал писать роман в начале. Начиналась новая молодежная культура: поп-музыка, молочные бары, наркотики и насилие Тедди-мальчика. Берджесс был заинтересован в этом появлении мира, которого не было в его собственной юности, и он ожидал прибытия Модов и Рокеров, когда он представил Алекса и его поножи как банду с племенным чувством моды и склонностью к беспричинному насилию. Это насилие, столь жестоко оказанное в романе, могло быть вдохновлено инцидентом из собственного опыта Берджесса.

Каждый из нас четверых был prikinut по последней моде, что в те времена означало пару черных штанов в облипку со вшитой в шагу железной чашкой, вроде тех, в которых дети пекут из песка куличи, мы ее так песочницей и называли, а пристраивалась она под штаны как для защиты, так и в качестве украшения, которое при определенном освещении довольно ясно вырисовывалось, и вот, стало быть, у меня эта штуковина была в форме паука, у Пита был ruker (рука, значит), Джорджик этакую затейливую раздобыл, в форме tsvetujotshka, а Тём додумался присобачить нечто вовсе паскудное, вроде как бы клоунский morder (лицо, значит), – так ведь с Тёма-то какой спрос, он вообще соображал слабо, как по zhizni, так и вообще, ну, темный, в общем, самый темный из всех нас. Потом полагались еще короткие куртки без лацканов, зато с огромными накладными плечами (s myshtsoi, как это у нас называлось), в которых мы делались похожими на карикатурных силачей из комикса. К этому, бллин, полагались еще галстучки, беловатенькие такие, сделанные будто из картофельного пюре с узором, нарисованным вилкой. Волосы мы чересчур длинными не отращивали и башмак носили мощный, типа govnodav, чтобы пинаться.

Он утверждал, что ядро ​​для жестокого поведения Алекса лежит в нападении его первой жены Ллевела Джонс. Подобная атака происходит в романе, когда жена писателя избита и изнасилована Алексом и его поносами. Несмотря на это, большая часть вдохновения Бурджесса для романа лежала в литературе. Дистопические труды Джорджа Оруэлла, Олдоса Хаксли, Дианы и Меира Гильона и Евгения Замятина обеспечивают литературный контекст «Заводной апельсин». Берджесс писал о своем увлечении «конечным тоталитарным кошмаром», а также о том, что «мечта о либерализме сошла с ума».

– Ну, что же теперь, а?

За стойкой рядышком сидели три kisy (девчонки, значит), но нас, patsanov, было четверо, а у нас ведь как – либо одна на всех, либо по одной каждому. Kisy были прикинуты дай бог – в лиловом, оранжевом и зеленом париках, причем каждый тянул никак не меньше чем на трех-или четырехнедельную ее зарплату, да и косметика соответствовала (радуги вокруг glazzjev и широко размалеванный rot). В ту пору носили черные платья, длинные и очень строгие, а на grudiah маленькие серебристые значочки с разными мужскими именами – Джо, Майк и так далее. Считалось, что это malltshiki, с которыми они ложились spatt, когда им было меньше четырнадцати. Они все поглядывали в нашу сторону, и я уже чуть было не сказал (тихонько, разумеется, уголком rta), что не лучше ли троим из нас слегка porezvittsia, а бедняга Тём пусть, дескать, отдохнет, поскольку нам всего-то и проблем, что postavitt ему пол-литра беленького с подмешанной туда на сей раз дозой синтемеска, хотя все-таки это было бы не по-товарищески. С виду Тём был весьма и весьма отвратен, имя вполне ему подходило, но в mahatshe ему цены не было, особенно liho он пускал в ход govnodavy.

Скиннер, дает фон книге, описанной журналом «Тайм», как «та редкая вещь в английских письмах: философский роман». Как и русские слова, Надсат использует рифмующий сленг, воровский сленг и несколько романовских слов и фраз. Согласно Берджессу, язык Надсата должен был превратить «Заводной апельсин» в «промывание мозгов» праймера. Вы должны прочитать книгу, и в конце вы должны оказаться во владении минимальным русским лексиконом - без усилий, с удивлением. Тем не менее, эти экзотические источники для языка романа скрывают влияние ближе к дому.

– Ну, что же теперь, а?

Hanurik, сидевший рядом со мной на длинном бархатном сиденье, идущем по трем стенам помещения, был уже в полном otjezde: glazzja остекленевшие, сидит и какую-то murniu бубнит типа «Работы хрюк-хряк Аристотеля брым-дрым становятся основательно офиговательны». Hanurik был уже в порядке, вышел, что называется, на орбиту, а я знал, что это такое, сам не раз пробовал, как и все прочие, но в тот вечер мне вдруг подумалось, что это все-таки подлая shtuka, выход для трусов, бллин. Выпьешь это хитрое молочко, свалишься, а в bashke одно: все вокруг bred и hrenovina, и вообще все это уже когда-то было. Видишь все нормально, очень даже ясно видишь – столы, музыкальный автомат, лампы, kisok и malltshikov, – но все это будто где-то вдалеке, в прошлом, а на самом деле ni hrena и нет вовсе. Уставишься при этом на свой башмак или, скажем, на ноготь и смотришь, смотришь, как в трансе, и в то же время чувствуешь, что тебя словно за шкирку взяли и трясут, как котенка. Трясут, пока все из тебя не вы трясут. Твое имя, тело, само твое «я», но тебе plevatt, ты только смотришь и ждешь, пока твой башмак или твой ноготь не начнет желтеть, желтеть, желтеть… Потом перед глазами как пойдет все взрываться – прямо атомная война, – а твой башмак, или ноготь, или там грязь на штанине растет, растет, бллин, пухнет, вот уже весь мир, zaraza, заслонила, и тут ты готов уже идти прямо к богу в рай. А возвратишься оттуда раскисшим, хныкающим, morder перекошен – уу-ху-ху-хуууу. Нормально в общем-то, но трусовато как-то. Не для того мы на белый свет попали, чтобы общаться с богом. Такое может все силы из парня высосать, все до капли.

Фраза «как странная, как оранжевый часовый» - это хороший старый восточно-восточный лондонский сленг, и это не показалось нужным объяснять. Как и многие из прокламаций Берджеса, это происхождение «оранжевого цвета» довольно сложно подкрепить. Он не записан ни в одном словаре лондонского сленга, и некоторые лингвисты считают, что фраза возникла в Ливерпуле. Вполне возможно, что Берджесс забывает о подлинной фразе Кокни «Все Ломбард-стрит в оранжевом фарфоре» или что он просто сделал это. Изучение машинописного текста Берджеса показывает, что он всегда сомневался в том, как роман должен закончиться.

– Ну, что же теперь, а?

Радиола играла вовсю, причем стерео, так что golosnia певца как бы перемещалась из одного угла бара в другой, взлетала к потолку, потом снова падала и отскакивала от стены к стене. Это Берти Ласки наяривал одну старую shtuku под названием «Слупи с меня краску». Одна из трех kisok у стойки, та, что была в зеленом парике, то выпячивала живот, то снова его втягивала в такт тому, что у них называлось музыкой. Я почувствовал, как у меня пошел torsh от ножей в хитром молочишке, и я уже готов был изобразить что-нибудь типа «куча мала». Я заорал «Ноги-ноги-ноги!» как зарезанный, треснул отъ ехавшего hanygu по чану, или, как у нас говорят, v tykvu, но тот даже не почувствовал, продолжая бормотать про «телефоническую бармахлюндию и грануляндию, которые всегда тыры-дырбум». Когда с небес возвратится, все почувствует, да еще как!

В конце главы 3 главы 3 он писал: Должны ли мы закончиться здесь? Далее следует «эпилог». Последняя глава книги искупительна, когда Алекс растет и отказывается от насилия по своей воле. В предпоследней главе, которая используется для завершения американского издания книги и фильма Кубрика, Алекс с очевидным удовольствием возвращается к своей жизни.

Тем не менее, он быстро стал андеграундным хитом и был адаптирован Энди Уорхолом для его фабричного фильма «Винил». Тем не менее, она не достигла глобальной аудитории, пока ее вторая экранизация Стэнли Кубрика. Несмотря на то, что более полувека, «Заводной апельсин» продолжает жить как важная культурная работа. В ознаменование своего пятидесятилетия Уильям Хайнеманн опубликовал «Заводной апельсин: восстановленное издание» с заметками, глоссарий и ранее неопубликованные эссе и страницы из машинописного текста.

– А куда? – спросил Джорджик.

– Какая разница, – говорю, – там glianem – может, что и подвернется, бллин.

В общем, выкатились мы в зимнюю необъятную notsh и пошли сперва по бульвару Марганита, а потом свернули на Бутбай-авеню и там нашли то, что искали, – маленький toltshok, с которого уже можно было начать вечер. Нам попался ободранный stari kashka, немощный такой tshelovek в очках, хватающий разинутым hlebalom холодный ночной воздух. С книгами и задрызганным зонтом под мышкой он вышел из публичной biblio на углу, куда в те времена нормальные люди редко захаживали. Да и вообще в те дни солидные, что называется, приличные люди не очень-то разгуливали по улицам после наступления темноты – полиции не хватало, зато повсюду шныряли разбитные malltshipalltshiki вроде нас, так что этот stari профессор был единственным на всей улице прохожим. В общем, podrulivajem к нему, все аккуратно, и я говорю: «Извиняюсь, бллин».

Роман вдохновил других художников, от музыкантов и романистов, и повлиял на телевидение и кино, от костюма Хэллоуина Барта Симпсона до изображения Хит Леджер «Джокер» в «Темном рыцаре». «Заводной апельсин» по-разному описывался как «неприятный маленький шокер», «изобретательный праймер в полном насилии, дикая сатира на искажениях единого и коллективного умов», «ужасающая и изумительная книга» и прекрасное фарраго возмутительное. Роман обязательно будет жить как классик литературы двадцатого века.

Алекс из «Заводной апельсин» - один из неизгладимых правонарушителей фантастики. В кино, «Собаки-водохранилища» и «Джокер Хед-Леджер» - всего лишь два примера, которые показывают непростые сцены «Заводной апельсин» с радостными угрозами. В его списке покупок было 12 бутылок джина в неделю, и он сделал свой чай с пятью мешками за чашку.

Глянул он на нас этак puglovato – еще бы, четверо таких ambalov, да еще откуда ни возьмись, да с ухмылочками, но ничего, отвечает. «Я вас слушаю, – говорит, – в чем дело?» Причем этак зычно, учительским тоном: пытается, значит, представить, будто он и не puglyi вовсе. Я говорю:

– Вижу, вот книжонки у тебя под мышкой, бллин. Редкостное, можно сказать, удовольствие в наши дни встретить человека, который что-то читает.

Это работа Берджесса остается самой известной, хотя он считал ее странной карьерой. Его отец табака был также пианистом, который когда-то играл с Чарли Чаплином; его мать была певцом, который умер от испанского гриппа, когда ему было всего один год. Начал писать стихи в качестве преподавателя в Манчестерском университете, но не публиковал свой первый роман «Время для тигра», пока он не собирался, он продолжал публиковать, а также несколько книг по литературе и лингвистике, сценариям, музыке и сверхчеловеческим величинам обзоров.

Удивительно, но он справился с этим списком покупок, который включал 12 бутылок джина в неделю плюс несколько бутылок вина на ужин со своей первой женой Линн. Он сделал свой чай с пятью мешками на чашку. Берджесс дистанцировался от фильма Кубрика «Заводной апельсин», озадаченный тем, что эта «очень незначительная работа» была тем, о котором всегда хотели знать люди. Тем не менее его темы, основанные на его католическом воспитании - свободной воли, греха и неправильности преднамеренной реформы, управляются на протяжении всей его жизни и работы.

– Да ну, – сказал он, весь дрожа. – Неужто? Впрочем, да, да. – А сам все смотрит на нас, на одного, другого, в глаза заглядывает, уже стоя посередине этакого улыбчивого аккуратного квадрата.

– Ага, – говорю. – Очень было бы интересно глянуть, бллин, если разрешишь, конечно, что это у тебя за книжки такие. Больше всего на свете люблю хорошенькие чистенькие книжки.

Бакинг получил мудрость, не в последнюю очередь предполагаемую связь между высоким искусством и улучшением души, Алекс - любящий Бетховен головорез. Эндерби - это другая сторона монеты, напыщенный поэт-поэт, который рисует свой стих в туалете. В праздновании 100-летия Берджесса на международном фестивале в Манчестере будут представлены два новых фильма Грэма Итофа и Стивена Сатклиффа - напоминание о том, как весело и смело можно было бы писать книги, игриво используя путешествие во времени и параллельные вселенные, чтобы задаться вопросом, что художники уходят на потомство.

– Чистенькие? – удивился он. – Хм, чистенькие. – И тут Пит хвать у него из-под мышки всю его drebedenn и скоренько нам раздал. Каждому по книжке досталось, кроме Тёма. Та, что оказалась в руках у меня, называлась «Введение в кристаллографию», я раскрыл ее и говорю: «Здо́рово, первый сорт», а сам страницы листаю, листаю. И вдруг говорю таким голосом раздраженным:

Берджесс знал, что его собственное наследие будет пестрым. Он организовал свою жизнь, как музыкальный зал, в двух челюстных автобиографиях. Его самые вкусные предложения смешивают красноречие с острой грязью. Ему нравилось экспериментировать с языком, но он также знал, как доставлять читающие ролики.

Описание книги Заводной апельсин

В глазах Берджесса он был своего рода анархистом - идея, которая, несомненно, подтверждается в его письме. Одно из лучших описаний его работы было придумано самим Берджессом, рассмотрев его собственный псевдонимовный роман «Внутри г-на Эндерби» в «Йоркшир пост»: «Как тонкое и недокусное все кажется после брутто-богатства Эндерби». Гросс-богатство примерно соответствует действительности. В книгах, как и в жизни, Берджесс действительно знал, как их упаковать.

– Эт-то еще что такое? Гадкое слово, мне на него и глядеть-то стыдно. Ох, разочаровал ты меня, братец, ох, разочаровал!

– Но где? – засуетился он. – Где? Где?

– Ого, – вступил Джорджик, – вот уж где грязь так грязь! Вот: одно слово на букву «х», а другое на «п». – У него была книга под названием «Загадки и чудеса снежинок».

– Надо же, – присоединился к нам и balbesina Тём, глядя через плечо Пита и, как всегда, perebarstshivaja. – И впрямь, все как по нотам: и чего куда, и на картинке показано. Слушай, – говорит, – да ты же просто грязный kozlina!

Энтони Берджесс родился 100 лет назад сегодня

Малкольм Макдауэлл, в экранизации фильма Стэнли Кубрика «Заводной апельсин» Кредит: Рекс. Писатели, независимо от претензий, сделанных ими литературными критиками, когда-либо могут порождать большие культурные моменты. Тот, кто действительно сделал это, был Энтони Берджес с его романом «Заводной апельсин». И, поскольку романисты часто противоречат природе, он очень амбивалентен по этому поводу. Он обвинил резонанс в книге по адаптации Стэнли Кубрика, которая появилась девять лет спустя.

Мое поколение было одержимо этим стилистическим, изобретательным делом, фильмом, который отвергал как основные голливудские проблемы, так и европейские арт-хаусы, чтобы создать уникальную местность для британского независимого кино. Как правило, путь к этим вещам, гораздо меньше нас наслаждался любым знакомством с романом. Есть две посмертные биографии Берджеса, оба критические и приглашенные его двумя томами автобиографии, где он показывает себя ненадежным рассказчиком. Более щедрые, но в некотором смысле не менее критическая книга, Эндрю Бисвелл, позволяет друзьям и врагам Берджесса много эфирного времени, позволяя им создавать картину этого человека.

– И это в таком почтенном возрасте, ай-яй-яй, – заговорил снова я, принимаясь рвать попавшую мне в руки книгу пополам, а мои друзья занялись тем же с остальными книгами, а особенно старались Тём с Питом, вдвоем расправляясь с «Ромбоэдрическими структурами». Stari intell сразу в kritsh: «Они не мои! Хулиганство! Вандализм! Это муниципальная собственность!» – или что-то вроде. Попытался даже вроде как вырвать книги у нас из рук, но это уж вовсе была hohma.

Жизнь Берджеса была основным источником его вымысла, и в его автобиографии он продемонстрировал, что не прочь создавать и пропагандировать мифы о себе. Как предполагает Бисвелл, он, возможно, чрезмерно подделывал фортепианную игру своего отца в кинематографе Манчестера и, вероятно, вымышленный фон звездной музыки своей матери. Тем не менее основные, не противоречащие друг другу факты о его жизни, безусловно, важны для его карьеры в письменной форме, и в особенности для «Заводного апельсина».

Через год она погибла от эпидемии гриппа, а Берджесса воспитывала ненавистная мачеха. Его отец, кажется, был пабом, а не ориентированным на семью, а у молодого Энтони было несчастливое, но незаметное детство. После обучения в гимназии он посетил Манчестерский университет, где изучал английский язык и встречался со своей женой Линн. В 40-е и 40-е годы он служил в Гибралтаре офицером в Корпусе образования. Его задача состояла в том, чтобы лекцию национальных войск на схеме «Британский путь и цель», которая, отражая времена, предлагала оптимистичные, смутно социалистические взгляды, в основном касавшиеся перехода от империи к содружеству.

– Что ж, придется тебя, братец, проучить, – сказал я. – Достукался. – Причем оказавшийся у меня в руках учебник был переплетен очень крепко, нелегко было устроить ему razdryzg – еще бы, книга была старая, выпущенная во времена, когда все делали очень добротно, вроде как не на один день, но я все же выдирал из нее страницы, комкал и осыпал ими stari kashku, они кружились и летали в воздухе, словно огромные снежинки, при этом мои друзья делали то же самое, и только Тём просто плясал вокруг и кривлялся – клоун и есть клоун.

– Вот тебе, вот тебе, – приговаривал Пит. – Получай под расписку, погань, грязный порнографист!

– Поганое ты otroddje, padla, – сказал я, и начали мы shustritt. Пит держал его за руки, а Джорджик раскрыл ему пошире pastt, чтобы Тёму удобно было выдрать у него вставные челюсти, верхнюю и нижнюю. Он их швырнул на мостовую, а я поиграл на них в каблучок, хотя тоже довольно крепенькие попались, гады, из какого-то, видимо, новомодного суперпластика. Kashka что-то там нечленораздельное зачмокал – «чак-чук-чок», а Джорджик бросил держать его за gubiohi и сунул ему toltshok кастетом в беззубый rot, отчего kashka взвыл и хлынула кровь, бллин, красота, да и только. Ну, а потом мы просто раздели его, сняв все до нижней рубахи и кальсон (staryh-staryh; Тём чуть bashku себе, на них глядя, не othohotal), потом Пит laskovo лягнул его в брюхо, и мы оставили его в покое. На заплетающихся ногах он пошел прочь – мы ему не очень-то сильный toltshok сделали, – только все охал, не понимая, где он и что с ним, а мы похихикали tshutok и прошлись по его карманам, пока Тём выплясывал вокруг с замызганным зонтиком, но в карманах мы мало чего обнаружили. Нашли несколько старых писем, из которых некоторые, написанные еще в шестидесятых, начинались с «милый мой дорогой», и всякой прочей driani, еще нашли связку ключей и старую пачкающуюся авторучку. Старина Тём прервал свою пляску с зонтиком и, конечно же, не выдержал – принялся читать одно из писем вслух, вроде как чтобы показать всей пустой улице, что он умеет читать. «Мой дорогой, – начал он своим писклявым голосом, – пока тебя нет со мной, я буду все время о тебе думать, а ты не забывай, пожалуйста, одевайся потеплее, когда выходишь из дому вечерами». Тут он выдал gromki такой smeh – «ух-ха-ха-ха» – и притворился, будто вытирает этим письмом себе jamu.

– Ну ладно, – сказал я. – Завязываем, бллин.

В карманах брюк у stari kashki нашлось немного babok (денег, стало быть) – не больше трех hrustov, так что всю его melotshiovku мы раскидали по улице, потому что все это было курам на смех по сравнению с той капустой, что распирала наши карманы. Потом мы разломали зонтик, всем тряпкам и одежде устроили razdryzg и разметали их по ветру, бллин, и на том со старым kashkoi-учителем было покончено. Конечно, я понимаю, то был вариант, так сказать, усеченный, но ведь и вечер еще только начинался, так что никаких всяких там иззивинни-ненний я ни у кого за это не просил. «Молоко с ножами» к тому времени как раз начинало чувствоваться, что называется, budte zdraste.

На очереди стояло сделать смазку, то есть слегка разгрузиться от капусты, тем самым, во-первых, обретя дополнительный стимул, чтобы triahnutt какую-нибудь лавочку, а во-вторых, купив себе заранее алиби, и мы пошли на Эмис-авеню в пивную «Дюк-оф-Нью-Йорк», где не бывало дня, чтобы в закутке не сидели бы три или четыре babusi, lakaja помойное пиво на последние грошовые остатки своих ГП (государственных пособий). Тут мы уже выступали этакими pai-malltshikami, улыбались, делали благовоспитанный zdrasting, хотя старые вешалки все равно от страха были в отпаде, их узловатые, перевитые венами rukery затряслись, расплескивая пиво из стаканов на пол.

– Оставьте нас в покое, ребятки, – сказала одна из них, вся такая морщинистая, будто ей тысяча лет, – не трогайте бедных старух. – Но мы только зубами блесь-блесь, расселись, позвонили в звонок и стали ждать, когда придет официант. Он явился, нервно вытирая руки о грязный фартук, и мы заказали себе четыре «Ветерана», а «Ветеран» – это в те времена был такой коктейль очень модный, из рома и шерри-бренди, а еще некоторые любили добавить туда сок лайма – тогда это называлось «канадский вариант». А я и говорю официанту:

– А ну-ка, обслужи babushek по полной программе. Всем по двойному виски и еще дай им чего-нибудь взять с собой. – Я вывалил из кармана на стол весь свой запас deng, и трое моих друзей сделали то же самое – ох, времена были! В общем, появились на столе у perepuglyh старых вешалок стаканы с горючкой, а они сидят ни живы ни мертвы и не знают, чего сказать. Насилу одна из них выдавила: «Спасибо, ребятки», но по ним было видно: смекнули уже, что тут дело нечисто. Ладно, выдали мы им по бутылке «Янк-Дженерал» – коньяка, значит, причем это уже с собой, а я еще дал deng, чтобы им с утречка принесли на дом по дюжине пива, а они, дескать, пусть только свои voniutshije адреса рассыльному оставят. Потом на оставшуюся капусту мы скупили в zabegalovke все пироги, крекеры, бутерброды, чипсы и шоколадки, и все это тоже для старых кочерыжек. Потом говорим: «Stshias вернемся», и под бормотанье старых куриц – мол, спасибо, ребятки, дай бог вам здоровья, мальчики, – мы уже пошли на выход без единого цента deng в карманах.

– Ну и тяжелый же хряк-то он оказался, – все повторял Тём.

Вид Тёма мне не понравился: грязный какой-то, взъерошенный, явно после драки, что, конечно, верно, однако истина истиной, а вид будь любезен иметь подобающий. Галстук такой, будто по нему ногами ходили, маска съехала, morder в пыли, и мы втащили Тёма в переулок, где, послюнив платки, tshutok его подправили, убрали кое-какую griazz. Чего не сделаешь ради дружбы! Назад в пивную «Дюк-оф-Нью-Йорк» мы возвратились очень скоро, я по часам проверил: нас не было каких-нибудь минут десять. Престарелые babushki все еще сидели, попивая пиво и виски, которые мы им поставили, и я сказал: «Привет, девчата, как житуха?» Они опять за свое: «Спасибо, ребятки, дай бог вам здоровья, мальчики», а мы позвонили в kolokol, пришел на сей раз другой официант, и мы заказали пива с ромом – ужасно пить, бллин, захотелось; поставили выпивку и старым вешалкам – на их выбор. Потом я сказал babushkam: «Мы ведь никуда отсюда не выходили, правда же? Все время здесь были, верно?» До них все мгновенно doshlo, отвечают:

– Все верно, ребята. Ни на минуту с глаз не отлучались, как бог свят. Благослови вас господь, мальчики. – И снова за стаканы взялись.

Впрочем, это вряд ли было так уж важно. Прошло меньше получаса, прежде чем менты начали проявлять признаки жизни, да и то пришли всего лишь каких-то два молоденьких мусора, все такие розовенькие под shlemami. Один говорит:

– Эй вы, кодла, вы что-нибудь знаете про то, что случилось только что в лавке Слауза?

– Мы? – невинным тоном спрашиваю я. – А что там такое случилось?

– Грабеж, избиение. Двое госпитализированы. А ваша кодла где была нынче вечером?

– Нечего со мной таким тоном разговаривать, – отвечаю. – Я на эти ваши подколки плевать хотел. Мне, бллин, вообще не нравится ваша манера общения.

– Мы просто спросили, – примирительно отозвался молоденький мент. – Работа у нас такая, что ж поделаешь. – Однако, уходя, он окинул нас довольно мрачным и подозрительным взглядом. Мы проводили их громким, исполненным на губах, салютом: пыр-дыр-дыр-дыр! Но лично сам я находил события той ночи, да и предыдущих тоже, слегка разочаровывающими. Толком даже и по драться не с кем. Все просто, как поцелуй в jamu. Впрочем, вечер был весь еще впереди.

Выходя из пивной «Дюк-оф-Нью-Йорк», мы сквозь ее широкую витрину zasekli старого hronika, в смысле пьяницу, распевавшего поганые песни своих поганых предков, а в промежутках икавшего и рыгавшего так, будто у него в прогнивших вонючих кишках целый поганый оркестр. Если есть vestsh, которую я не выношу, так это именно такое поведение. Ну не могу я смотреть, когда muzhik грязный, качается, рыгает пьяным своим выхлопом, сколько бы ему лет ни было, однако в особенности когда он такая старая obrazina, как этот. Он стоял, будто влипнув в стену, в жутком и изгвазданном виде – штаны мятые, на них griazz, kal и бог знает что еще. Пришлось за него взяться, пару раз хорошенько vrezatt, но все равно он продолжал горланить. Песня была такая:

Будем вместе мы, моя милая,

Хоть ушла ты далеко.

Но когда Тём сделал ему несколько раз toltshok кулаком по поганым его zubbjam, пьяница петь перестал и заголосил: «Давайте, кончайте меня, трусливые выродки, все равно я не хочу жить, не хочу я жить в таком подлом сволочном мире!» Я велел Тёму слегка tormoznuttsia, потому что иногда мне интересно бывало послушать, что эти старые hanygi имеют сказать насчет жизни и устройства мира. Я сказал: «О! А отчего это мир, по-твоему, такой уж подлый?»

Он выкрикнул: «Это подлый мир, потому что в нем позволяется юнцам вроде вас на стариков нападать и никакого уже ни закона не осталось, ни порядка». Он орал во всю мочь, в такт словам размахивал rukerami, однако kishki его продолжали изрыгать все те же блыр-длыр, словно у него внутри что-то крутится или будто сидит в нем какой-то настырный и грубый muzhik, который нарочно его zaglushajet, и stari kashke приходится воевать с ним кулаками, продолжая орать: «В этом мире для старого человека нет места, а вас я не боюсь вовсе, потому что я так пьян, что бейте сколько хотите – все равно я боли не почувствую, а убьете, так только рад буду сдохнуть!» Мы похмыкали, похихикали, но ничего ему не отвечали, а он продолжал: «Что это за мир такой, я вас спрашиваю! Человек на Луне, человек вокруг Земли крутится, как эти жуки всякие вокруг лампы, и при этом никакого уважения нет ни к закону, ни к власти. Давайте, делайте, что задумали, хулиганы проклятые, выродки подлые!» И после этого он выдал нам тот же исполненный на губах салют: пыр-дыр-дыр-дыр! – точно такой же, каким мы проводили молоденьких ментов, и тут же снова запел:

Я за родину кровь проливал

И с победой вернулся домой -

так что пришлось его slegontsa zagasitt, что мы и сделали, веселясь и хохоча, но он все равно продолжал горланить. Тогда мы ему так vrezali, что он повалился навзничь, выхлестнув целое ведро пивной блевотины. Это было так отвратно, что мы, каждый по разу, пнули его сапогом, и уже не песни и не блевотина, а кровь хлынула из его поганой старой pasti. Потом мы отправились своей дорогой.

Только это мы подошли к районной электроподстанции, как появился Биллибой со своими пятью koreshami. Дело тут вот в чем: в те дни, бллин, парни ходили больше четверками и пятерками, вроде как автомобильными командами, поскольку четверо – это как раз экипаж для машины, а шестеро – уже вообще верхний предел. Временами несколько таких небольших шаек объединялись в одну большую, чтобы получилось что-то вроде армии для ночного сражения, но чаще всего бывало удобней болтаться по городу мелкими группками. Биллибой меня дико раздражал, до тошноты, я просто видеть не мог его толстый ухмыляющийся morder, к тому же от него еще и vonialo словно пережаренным жиром, пусть даже он, как в тот раз, был разодет в лучшие shmotki. Мы zasekli их, они нас, и принялись мы друг за другом по-тихому nabliudatt. Тут-то уж дело намечалось стоящее, будь спок: nozh, tsepp, britva, а не какие-нибудь там кулачки с каблучками. Биллибой с koreshami tormoznuliss, бросив на полпути задуманное – что-то они там такое собирались делать с плачущей devotshkoi, которой было лет десять, не больше; она у них уже в kritsh пустилась, но платье все еще было на ней, причем Биллибой держал ее за один ruker, а его первый друг Лео – за другой. Они, видимо, занимались как раз матерной частью, а к материальной собирались перейти чуть позже. Увидели на подходе нас и тут же melkuju kisu отпустили: иди-иди, hnykalka, таких, как ты, на пятак ведро, и она бросилась прочь, посверкивая в темноте белизной тощих коленок и продолжая повизгивать: «Ой-ёй-ёй! Ой-ёй-ёй!» А я – с такой еще улыбкой, широкой, дружеской, – и говорю:

– Кого я вижу! Надо же! Неужто жирный и вонючий, неужто мерзкий наш и подлый Билли-бой, koziol и svolotsh! Как поживаешь, kal в горшке, пузырь с касторкой? А ну, иди сюда, оторву тебе beitsy, если они у тебя еще есть, ты евнух drotshenyi! – И с этого началось.

Нас было четверо против шестерых, хотя это я уже говорил, но зато у нас был balbesina Тём, который, при всей своей тупости, один стоил троих по злости и владению всеми подлыми хитростями драки. У Тёма вокруг пояса была дважды обернута увесистая tsepp, он размотал ее и принялся shurovatt ею у недругов перед глазами. У Пита с Джорджиком были замечательные острые nozhi, я же, в свою очередь, не расставался со своей любимой старой очень-очень опасной britvoi, с которой управлялся в ту пору артистически. И пошла у нас zaruba в потемках – старушка-луна с людьми на ней только-только еще вставала над горизонтом, а звезды посверкивали, будто nozhi, которым тоже хочется vstriatt в наш dratsing. Одному из друзей Биллибоя я ухитрился бритвой вспороть спереди всю одежду, аккуратненький такой razrez сделал, даже не коснувшись под shmotkami тела. В драке этот приятель Биллибоя не сразу обнаружил, что бегает весь нараспашку, как лопнувший стручок, сверкая голым животом и болтая beitsami, а когда заметил, вышел из себя настолько, что Тём с легкостью до него добрался – ш-ш-ш-асть его tseppju по glazzjam, и покатился, болезный, кубарем, вопя и завывая. Успех явно сопутствовал нам, и вскоре мы уже взяли главного помощника Биллибоя в каблучки: ослепленный ударом цепи Тёма, он ползал и выл, как животное, но, получив наконец хороший toltshok no tykve, замолк.

Из нас четверых вид, как обычно, хуже всех был у Тёма: лицо в крови, шмотки грязным комом, зато остальные были в полном порядке. Осталось мне только добраться до вонючки Биллибоя, вокруг которого я плясал со своей britvoi в руке, как какой-нибудь корабельный парикмахер в очень бурную погоду, – вот-вот popishu его по грязной его поганой hare. У Биллибоя был nozh – длинный такой выдвижной клинок, но он tshutok отставал с ним от событий и особого вреда никому причинить не мог. Да, бллин, истинное было для меня наслаждение выплясывать этот вальсок – левая, два-три, правая, два-три – и чиркать его по левой щечке, по правой щечке, чтобы как две кровавые занавески вдруг разом задергивались при свете звезд по обеим сторонам его пакостной жирной физиономии. Вот уже льется кровь, бежит, бежит, но Биллибой явно ни figa не чувствует, по-прежнему топчется со своим дурацким nozhom, как разжиревший voniutshi медведь, а достать меня не может.

– Ладно, не бое́сь, – крикнул я напоследок, – koziol вонючий. Я тебе еще beitsy поотрезаю.

С тем они и побежали прочь – все, кроме главного их molotily по имени Лео, который посапывал, лежа на земле, – медленно, отдуваясь, побежали они к северу, в сторону реки, а мы пошли в противоположном направлении. Как раз за следующим поворотом обнаружился переулок, пустой и темный и с обоих концов открытый для отхода, и там мы передохнули, сперва быстро-быстро хватая воздух, потом все спокойнее и наконец стали дышать нормально. Было это подобно отдыху между подножиями двух ужасающих огромных гор, чьи роли отводились двум многоквартирным корпусам, во всех окнах которых плясали быстрые голубоватые сполохи. Все смотрели telik. В тот день происходило то, что у них называлось всемирным вещанием, – одну и ту же программу передавали по всему миру, кому угодно, а угодно главным образом бывало людишкам средних лет и среднего достатка. Выступал обычно либо какой-нибудь дурацкий знаменитый клоун, либо певец-негр, и всю эту volynku ловили в космосе специальные телевизионные спутники и отбрасывали обратно на Землю. Подождали мы, попыхтели, слышим – менты с сиренами катят на восток, – ну, все, значит, пронесло, как говорится. Один balbesina Тём не радовался, все глядел вверх на звезды, на планеты, на Луну эту самую, причем с таким открытым rotom, будто он ребенок и никогда ничего подобного прежде не видывал; глядел-глядел, да и выдал.

Заводной апельсин

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

– Ну, что же теперь, а? Компания такая: я, то есть Алекс, и три моих druga, то есть Пит, Джорджик и Тем, причем Тем был и в самом деле парень темный, в смысле glupyi, а сидели мы в молочном баре «Korova», шевеля mozgoi насчет того, куда бы убить вечер – подлый такой, холодный и сумрачный зимний вечер, хотя и сухой. Молочный бар «Korova» – это было zavedenije, где давали «молоко-плюс», хотя вы-то, бллин, небось, уже и запамятовали, что это были за zavedenija: конечно, нынче ведь все так скоро меняется, забывается прямо на глазах, всем plevatt, даже газет нынче толком никто не читает. В общем, подавали там «молоко-плюс» – то есть молоко плюс кое-какая добавка. Разрешения на торговлю спиртным у них не было, но против того, чтобы подмешивать кое-что из новых shtutshek в доброе старое молоко, закона еще не было, и можно было pitt его с велосетом, дренкромом, а то и еще кое с чем из shtutshek, от которых идет тихий baldiozh, и ты минут пятнадцать чувствуешь, что сам Господь Бог со всем его святым воинством сидит у тебя в левом ботинке, а сквозь mozg проскакивают искры и фейерверки. Еще можно было pitt «молоко с ножами», как это у нас называлось, от него шел tortsh, и хотелось dratsing, хотелось gasitt кого-нибудь по полной программе, одного всей kodloi, а в тот вечер, с которого я начал свой рассказ, мы как раз это самое и пили.

Карманы у нас ломились от babok, а стало быть, к тому, чтобы сделать в переулке toltshok какому-нибудь старому hanyge, obtriasti его и смотреть, как он плавает в луже крови, пока мы подсчитываем добычу и делим ее на четверых, ничто нас, в общем-то, особенно не понуждало, как ничто не понуждало и к тому, чтобы делать krasting в лавке у какой-нибудь трясущейся старой ptitsy, а потом rvatt kogti с содержимым кассы. Однако недаром говорится, что деньги это еще не все.

Каждый из нас четверых был prikinut по последней моде, что в те времена означало пару черных штанов в облипку со вшитой в шагу железной чашкой, вроде тех, в которых дети пекут из песка куличи, мы ее так песочницей и называли, а пристраивалась она под штаны, как для защиты, так и в качестве украшения, которое при определенном освещении довольно ясно вырисовывалось, и вот, стало быть, у меня эта штуковина была в форме паука, у Пита был ruker (рука, значит), Джорджик этакую затейливую раздобыл, в форме tsvetujotshka, а Тем додумался присобачить нечто вовсе паскудное, вроде как бы клоунский morder (лицо, значит), – так ведь с Тема-то какой спрос, он вообще соображал слабо, как по zhizni, так и вообще, ну, темный, в общем, самый темный из всех нас. Потом полагались еще короткие куртки без лацканов, зато с огромными накладными плечами (s myshtsoi, как это у нас называлось), в которых мы делались похожими на карикатурных силачей из комикса. К этому, бллин, полагались еще галстучки, беловатенькие такие, сделанные будто из картофельного пюре с узором, нарисованным вилкой. Волосы мы чересчур длинными не отращивали и башмак носили мощный, типа govnodav, чтобы пинаться. – Ну, что же теперь, а?

За стойкой рядышком сидели три kisy (девчонки, значит), но нас, patsanov, было четверо, а у нас ведь как – либо одна на всех, либо по одной каждому. Kisy были прикинуты дай Бог – в лиловом, оранжевом и зеленом париках, причем каждый тянул никак не меньше чем на трех– или четырехнедельную ее зарплату, да и косметика соответствовала (радуги вокруг glazzjev и широко размалеванный rot). В ту пору носили черные платья, длинные и очень строгие, а на grudiah маленькие серебристые значочки с разными мужскими именами – Джо, Майк и так далее. Считалось, что это mallshiki, с которыми они ложились spatt, когда им было меньше четырнадцати. Они все поглядывали в нашу сторону, и я уже чуть было не сказал (тихонько, разумеется, уголком rta), что не лучше ли троим из нас слегка porezvittsia, а бедняга Тем пусть, дескать, отдохнет, поскольку нам всего-то и проблем, что postavitt ему пол-литра беленького с подмешанной туда на сей раз дозой синтемеска, хотя все-таки это было бы не по-товарищески. С виду Тем был весьма и весьма отвратен, имя вполне ему подходило, но в mahatshe ему цены не было, особенно liho он пускал в ход govnodavy. – Ну, что же теперь, а? Hanurik, сидевший рядом со мной на длинном бархатном сиденье, идущем по трем стенам помещения, был уже в полном otjezde: glazzja остекленевшие, сидит и какую-то murniu бубнит типа «Работы хрюк-хряк Аристотеля брым-дрым становятся основательно офиговательны». Hanurik был уже в порядке, вышел, что называется, на орбиту, а я знал, что это такое, сам не раз пробовал, как и все прочие, но в тот вечер мне вдруг подумалось, что это все-таки подлая shtuka, выход для трусов, бллин. Выпьешь это хитрое молочко, свалишься, а в bashke одно: все вокруг bred и hrenovina, и вообще все это уже когда-то было. Видишь все нормально, очень даже ясно видишь – столы, музыкальный автомат, лампы, kisok и malltshikov, – но все это будто где-то вдалеке, в прошлом, а на самом деле ni hrena и нет вовсе. Уставишься при этом на свой башмак или, скажем, на ноготь и смотришь, смотришь, как в трансе, и в то же время чувствуешь, что тебя словно за шкирку взяли и трясут, как котенка. Трясут, пока все из тебя не вытрясут. Твое имя, тело, само твое «я», но тебе plevatt, ты только смотришь и ждешь, пока твой башмак или твой ноготь не начнет желтеть, желтеть, желтеть… Потом перед глазами как пойдет все взрываться – прямо атомная война, – а твой башмак, или ноготь, или, там, грязь на штанине растет, растет, бллин, пухнет, вот уже – весь мир, zaraza, заслонила, и тут ты готов уже идти прямо к Богу в рай. А возвратишься оттуда раскисшим, хныкающим, morder перекошен – уу-ху-ху-хуууу! Нормально, в общем-то, но трусовато как-то. Не для того мы на белый свет попали, чтобы общаться с Богом. Такое может все силы из парня высосать, все до капли. – Ну, что же теперь, а? Радиола играла вовсю, причем стерео, так что golosnia певца как бы перемещалась из одного угла бара в другой, взлетала к потолку, потом снова падала и отскакивала от стены к стене. Это Берти Ласки наяривал одну старую shtuku под названием «Слупи с меня краску». Одна из трех kisok у стойки, та, что была в зеленом парике, то выпячивала живот, то снова его втягивала в такт тому, что у них называлось музыкой. Я почувствовал, как у меня пошел tortsh от ножей в хитром молочишке, и я уже готов был изобразить что-нибудь типа «куча-мала». Я заорал «Ноги-ноги-ноги!» как зарезанный, треснул отъехавшего hanygu по чану или, как у нас говорят, v tykvu, но тот даже не почувствовал, продолжая бормотать про «телефоническую бармахлюндию и грануляндию, которые всегда тыры-дырбум». Когда с небес возвратится, все почувствует, да еще как!

– А куда? – спросил Джорджик. – Какая разница, – говорю, – там glianem – может что и подвернется, бллин.

В общем, выкатились мы в зимнюю необъятную notsh и пошли сперва по бульвару Марганита, а потом свернули на Бутбай-авеню и там нашли то, что искали, – маленький toltshok, с которого уже можно было начать вечер. Нам попался ободранный starikashka, немощный такой tshelovek в очках, хватающий разинутым hlebalom холодный ночной воздух. С книгами и задрызганным зонтом подмышкой он вышел из публичной biblio на углу, куда в те времена нормальные люди редко захаживали. Да и вообще, в те дни солидные, что называется, приличные люди не очень-то разгуливали по улицам после наступления темноты – полиции не хватало, зато повсюду шныряли разбитные malltshipaltshiki вроде нас, так что этот stari профессор был единственным на всей улице прохожим. В общем, podrulivajem к нему, все аккуратно, и я говорю: «Извиняюсь, бллин».

1
© 2024 Сайт по саморазвитию. Вопрос-ответ